Автор

​ Манифест исчезающего критика


Сегодня время большой этической ответственности за все сказанное и за все несказанное.

Я думаю, что писать о театре сейчас можно, только если ты своим письмом подаешь артикулированные сигналы своей и общей беды. Если ты их не подаешь, но продолжаешь писать рецензии на спектакли, значит, ты ее или не чувствуешь, и, следовательно, ты автор-обыватель, такой же, как любой другой обыватель, который живет только ближним к его телу кругом обстоятельств; живет тем, что непосредственно влияет на его жизнь и благополучие. Или ты их осознанно игнорируешь, а значит, не можешь считаться свидетелем.

«Молчание — знак согласия». Помните этот волшебный аргумент насильника по отношению к жертве? Сегодня любой многословный «молчаливый» текст про театр вне контекста беды — знак насилия внешнего или автоцензуры. То же самое насилие, но по отношению к себе. Но и бояться — не стыдно. Стыдно не признавать свой страх. Не осознанный и не отрефлексированный страх — источник будущей, очень мощной травмы.

И поэтому скажу словами Григория Юдина: «Я боюсь бояться».

Герои в жизни довольно неприятные люди, вызывающие раздражение жесткостью позиции, враждебностью к компромиссу. Кориолан, кстати, едва ли кому-нибудь понравился, будь он сегодня реальным человеком. Но в ситуации «военной спецоперации» именно такие люди воодушевляют. Когда ты видишь, как человек (режиссер, директор, куратор) совершает самоубийственный (пока только в плане карьеры) поступок только потому, что он не может предать или потерять самое себя.Но в российской театральной среде очень плохо всё с героями, их считанные единицы. Большинство промолчало в намерении «сохранить театр». Но вот вопрос: «А для чего сохранить?», «Сохранить, чтобы что?».

С артикуляцией чего бы то ни было театральной критикой сегодня сложно. Потому что сам театр, затаившийся или открыто поддерживающий «спецоперацию», как, например, Минусинский, записавший ZV ролик, не нуждается в артикуляции подтекстов и вербализации эвфемизмов, на которые еще решаются некоторые авторы. И если мы говорим сегодня о рынке критических услуг, то внутри рынка вскоре останутся только критики, не подающие сигналы бедствия.

А значит, я исчезаю автоматически.

Мне сейчас сложно заткнуться уже и перестать производить опасные для себя речевые ситуации. Но и сложно производить речь. Например, я посмотрела на видео спектакль Тальхаймера «Три сестры и испытала очень глубокое и сильное переживание от прощания всех со всеми. Оно мне ценно, как глубоко личное, интимное. И на том месте, где я могла бы облечь это переживание в речевую форму, я чувствую препятствие. Потому что здесь, в этом месте «перевода», я утрачиваю это переживание во всей его полноте. Адрес и форма предполагают нарциссическую потребность понравиться гипотетическому читателю, получить подтверждение своей профессиональной компетенции. В ситуации внутренней этической цензуры и цензуры внешней высказывание делается практически невозможным. Свидетельствовать о травме изнутри травмы невозможно. Об этом пишет автор книги «Польский театр катастрофы» Гжегож Низёлек о теме Холокоста в польском театре, о двойственности и подмене роли свидетеля/жертвы.

Допускаю, что я исчезну не сразу. Потому что я не могу перестать любить театр. Потому что испытываю потребность в производстве речи. Но я вижу возможность существования в профессии только в качестве волонтера, существующего в условиях не-сотрудничества с театральными институциями, с которыми мы больше не нужны, а, может быть, и опасны друг для друга. Театральная критика (разграничу с академическим театроведением) может быть сегодня для меня только личным дневником наблюдений, только свидетельством того, как мыслит и рефлексирует о самом себе театр в контексте военных действий, как он работает с собственными чувствами стыда, страха, отчаяния и бессилия.

Комментарии

Оставить комментарий